Приход в мир этих людей подобен вспышке редкой звезды: астрономы в недоумении разводят руками, ибо нет ей места в их каталогах, но один только её свет меняет очертания всей ночи. И лишь в тишине библиотек Вечности том, что мы зовём судьбой, отмечено на полях как «необходимое нарушение тьмы».
Таков был Паруйр Севак. В канцелярских ведомостях о нём полагалось писать: «поэт». Но в небесной канцелярии, где ведут хронику душ, его записали иначе: «Тот, кто слышал, как молчат камры».
Говорили, будто у него был особый слух — не для музыки, о нет! Он слышал, как дрожит тишина. Словно под ногами у всего народа лежит не земля, а хрустальный свод, под которым плещется огромное, тёмное море вековой скорби. И Севак, один из всех живущих, улавливал его гулкий, подземный ропот.
Оттого и писал он — не пером, а оголёнными нервами. Ни одного своего стиха он не сочинил. Каждый — выстрадал, как выдолбливают лодку из цельного ствола, чтобы переплыть то самое море.
Его видели на улицах Еревана — худой, погружённый в себя, с лицом человека, который между стуком каблука по брусчатке успевает услышать эхо от шагов ушедших поколений.
Он существовал в странные времена, когда слово «правда» произносили шёпотом, приложив палец к губам, а слово «народ» — громко, с кафедры, но исключительно по бумажке, ибо боялись ошибиться. Севак и сам читал с листка, но лишь потому, что бумага — единственное, что хоть как-то поспевало за бегом его мысли, готовой вот-вот прожечь страницу.
Чиновники от литературы его не жаловали, коллеги-стихотворцы — побаивались, ибо в его присутствии их строчки начинали казаться бутафорскими. А народ... народ безошибочно узнавал в нём своего пламенного и скорбного адвоката на судилище истории.
Севак обладал ещё одним опасным свойством, абсолютно несовместимым с духом эпохи коллективного молчания: он имел дурную привычку думать вслух. А думал он громко, будто за его спиной стоял хор всех тех, кто был лишён голоса.
— Вы требуете, чтобы я смолк? — обратился он как-то раз к онемевшему от изумления залу. — Но я не могу: за мной стоит тень Комитаса, и его немая нота ищет выход через мои связки!
И в тот миг в зале становилось так зябко, что у ретивых секретарей леденели чернила в авторучках.
Его гибель — та самая, что в сухих протоколах значится как «дорожно-транспортное происшествие», — не выглядит случайностью.
В судьбах таких людей не бывает случайных столкновений. Бывает — последняя точка, поставленная чужой рукой в ещё недописанной главе.
Очевидцы, те, что способны видеть, утверждали, что в последние дни он был похож на человека, разорванного пополам: одной ногой стоял в пыльном Ереване, другой — в том запредельном измерении, где стихи рождаются готовыми, как минбары ангелам.
Кончина настигла его стремительно и бесцеремонно, как это водится у сил, которые не обязаны отчитываться в своих помыслах.
И лишь потом, когда металл остыл, а асфальт впитал в себя всё, что должен был впитать, люди заметили одну особенность: в потрёпанной тетради, лежавшей на сиденье, оставалась чистая страница.
Абсолютно белая, но — тёплая на ощупь, будто только что с неё сдули пепел ненаписанных слов.
Теперь, вспоминая Паруйра Севака, говорят не о написанном. Говорят о величине пустоты, что образовалась после него.
Ибо подлинный Поэт — это не человек, а пролом в стене всеобщего молчания.
И если вам доведётся ночью в горах услышать, как ветер складывается в строки, не пугайтесь.
Это просто он. Севак. Всё ещё пытается дописать ту самую страницу — чернилами, которые делает из горного воздуха и нашей с вами памяти.
Мир🌍вокруг Армян
ПАРУЙР СЕВАК
Рукопись, которая не успела дописаться…
Приход в мир этих людей подобен вспышке редкой звезды: астрономы в недоумении разводят руками, ибо нет ей места в их каталогах, но один только её свет меняет очертания всей ночи. И лишь в тишине библиотек Вечности том, что мы зовём судьбой, отмечено на полях как «необходимое нарушение тьмы».
Таков был Паруйр Севак. В канцелярских ведомостях о нём полагалось писать: «поэт». Но в небесной канцелярии, где ведут хронику душ, его записали иначе: «Тот, кто слышал, как молчат камры».
Говорили, будто у него был особый слух — не для музыки, о нет! Он слышал, как дрожит тишина. Словно под ногами у всего народа лежит не земля, а хрустальный свод, под которым плещется огромное, тёмное море вековой скорби. И Севак, один из всех живущих, улавливал его гулкий, подземный ропот.
Оттого и писал он — не пером, а оголёнными нервами. Ни одного своего стиха он не сочинил. Каждый — выстрадал, как выдолбливают лодку из цельного ствола, чтобы переплыть то самое море.
Его видели на улицах Еревана — худой, погружённый в себя, с лицом человека, который между стуком каблука по брусчатке успевает услышать эхо от шагов ушедших поколений.
Он существовал в странные времена, когда слово «правда» произносили шёпотом, приложив палец к губам, а слово «народ» — громко, с кафедры, но исключительно по бумажке, ибо боялись ошибиться. Севак и сам читал с листка, но лишь потому, что бумага — единственное, что хоть как-то поспевало за бегом его мысли, готовой вот-вот прожечь страницу.
Чиновники от литературы его не жаловали, коллеги-стихотворцы — побаивались, ибо в его присутствии их строчки начинали казаться бутафорскими. А народ... народ безошибочно узнавал в нём своего пламенного и скорбного адвоката на судилище истории.
Севак обладал ещё одним опасным свойством, абсолютно несовместимым с духом эпохи коллективного молчания: он имел дурную привычку думать вслух. А думал он громко, будто за его спиной стоял хор всех тех, кто был лишён голоса.
— Вы требуете, чтобы я смолк? — обратился он как-то раз к онемевшему от изумления залу. — Но я не могу: за мной стоит тень Комитаса, и его немая нота ищет выход через мои связки!
И в тот миг в зале становилось так зябко, что у ретивых секретарей леденели чернила в авторучках.
Его гибель — та самая, что в сухих протоколах значится как «дорожно-транспортное происшествие», —
не выглядит случайностью.
В судьбах таких людей не бывает случайных столкновений. Бывает — последняя точка, поставленная чужой рукой
в ещё недописанной главе.
Очевидцы, те, что способны видеть, утверждали, что в последние дни он был похож на человека, разорванного пополам: одной ногой стоял в пыльном Ереване, другой — в том запредельном измерении, где стихи рождаются готовыми, как минбары ангелам.
Кончина настигла его стремительно и бесцеремонно, как это водится у сил, которые не обязаны отчитываться в своих помыслах.
И лишь потом, когда металл остыл, а асфальт впитал в себя всё, что должен был впитать, люди заметили одну особенность: в потрёпанной тетради, лежавшей на сиденье, оставалась чистая страница.
Абсолютно белая, но — тёплая на ощупь, будто только что с неё сдули пепел ненаписанных слов.
Теперь, вспоминая Паруйра Севака, говорят не о написанном. Говорят о величине пустоты, что образовалась после него.
Ибо подлинный Поэт — это не человек, а пролом в стене всеобщего молчания.
И если вам доведётся ночью в горах услышать, как ветер складывается в строки, не пугайтесь.
Это просто он. Севак. Всё ещё пытается дописать ту самую страницу — чернилами, которые делает из горного воздуха и нашей с вами памяти.
#ПаруйрСевак
1 week ago | [YT] | 528